Добужинский Мстислав Валерьянович
Мстислав Валерьянович Добужинский (1875, Новгород — 1957, Нью-Йорк, США) — русский и литовский художник, мастер городского пейзажа, участник творческого объединения «Мир искусства», педагог, мемуарист.
Мстислав Добужинский, представитель старинного литовского рода, родился в 1875 году в Новгороде, в семье офицера-артиллериста и оперной певицы. После развода родителей мальчик жил в семье отца, Валериана Петровича Добужинского, который служил в Санкт-Петербурге, Кишиневе, Вильно. Первые десять лет жизни Мстислав Добужинский провел в Петербурге, где в 1885–1887 годах посещал Рисовальную школу Общества поощрения художеств.
Детство Добужинского прошло в районе Измайловских рот (ныне Красноармейские улицы). Он часто гостил у тети, муж которой был командиром Измайловского полка, свитским генералом, а также у деда, который жил около Троицкого собора, в доме на 1-й Роте.
Окончив гимназию в Вильно, Добужинский в 1895–1899 годах учился на юридическом факультете Санкт-Петербургского университета. Желание посвятить себя искусству привело его в мастерскую известного художника Л. Е. Дмитриева-Кавказского (1896–1899), а затем в Школу Ш. Холлоши в Мюнхене (1899–1901).
Воспоминания
Очень часто с самого раннего детства я бывал в Измайловском полку, тоже в далеком от нас районе, у сестры моего отца — моей любимой тети Кати. Ее муж был командиром Измайловского полка, свитским генералом, и они жили в обширной и нарядной квартире на углу Фонтанки и Забалканского проспекта. Их сын, мой двоюродный брат Саша, пока не поступил в Лицей, был один из первых моих друзей детства, и я иногда туда приезжал с ночевкой. От Технологического института, куда доезжали на конке, к тете на Фонтанку приходилось идти или мимо величественного белого Троицкого собора, с пятью голубыми куполами, с крупными золотыми звездами, или мимо Константиновского училища, против которого стоял красный обелиск — старинный верстовой столб с солнечными часами. Я любил бывать в этом квартале Петербурга. Тут, на широкой 1-й роте, около моего любимого собора, жил и «папин папа», строгий дедушка, такой всегда ласковый со мной. Мне нравилась его светлая, необыкновенно чистенькая квартира, уставленная старинными шкапами и гнутой мебелью с вышивками, и Измайловский полк был для меня тоже «своим» и родным с самого раннего детства, как и наша Выборгская сторона. Когда мы с няней входили к тете в парадный подъезд с Фонтанки, нас всегда приветливо встречал старенький швейцар с седыми баками. Он был облечен в красную с золотом придворную ливрею, носил на шее огромнейшую медаль и чем-то был похож на своего генерала. Как только в бельэтаже отворялись (обитые зеленым сукном, с медными гвоздиками) двери в квартиру, меня охватывала легкая жуть уже от одной строгой передней с высокими зеркалами и стоявшими тут навытяжку двумя рослыми измайловскими рядовыми — дежурными вестовыми.
Даже и после наших больших размеров комнат тетина квартира меня пугала своими еще более высокими потолками, пугала и ужасно скользким паркетом залы, через которую надо было пройти, и огромными картинами, и овальными портретами в толстых золотых рамах, и тяжелыми бархатными портьерами от потолка до полу с золотыми карнизами и кистями. Я больше всего любил забраться в уютный тетин будуар и там, усевшись на диване возле углового окна, смотреть через зеркальное стекло на улицу — этого удовольствия не было в нашей квартире. Помнится падающий снег, и через его сетку я гляжу на горбатый каменный Измайловский мост, полный черных фигурок прохожих, на конку, заворачивающую на узенький решетчатый мостик, на оживленный каток на льду Фонтанки и на пропадающую в снежной дали прямую линию Вознесенского проспекта.
В доме Гарновского был такой же большой внутренний двор, как и в нашем казенном доме, только посредине был окруженный низеньким забором сад, а все три этажа казарм были в аркадах (на манер итальянских лоджий). В теплое время мы с Сашей часто играли в этом тенистом садике, на дворе же все время слышались военные сигналы упражняющихся в своем искусстве трубачей, и иногда происходило строевое учение солдат, и мне было интересно глядеть, как их учили шагистике и ружейным приемам. Но еще интереснее было уединиться с Сашей в их квартире, в его большой «классной» и рассматривать его коллекцию марок, предмет моей зависти, и его книжки. Лет с семи мы стали коллекционерами, и он меня опережал, так же как и в чтении, — впрочем, он был на два года старше.
Осенью 1902 года Матэ устроил в Академии выставку Blanc et noir и просил меня нарисовать обложку для каталога, предложив принять участие на выставке. С обложкой я опоздал, сделал только несколько проектов, на выставку же послал мои первые петербургские мотивы (уголь с пастелью): вид из окна нашей первой квартиры в 6-й роте Измайловского полка — деревянный домик в снегу среди брандмауэров соседних домов. Тогда я был уже полон впечатлений вновь обретенного Петербурга, который меня поразил после заграничного отсутствия, но выставленный рисунок, мой «дебют», остался совершенно незамеченным.
Я не помню точно, почему мы с женой выбрали именно Измайловский полк, чтобы там поселиться. Кажется, просто подвернулась по газетному объявлению удобная квартира в 6-й роте. Роты мне были знакомы еще в детстве: на 1-й роте когда-то жил дедушка, а в старинном доме Гарновского на углу Фонтанки, где были казармы Измайловского полка, жила моя тетя, Катя Маклакова, и белый Троицкий собор, который я знал и любил еще с детства, — эти воспоминания делали почти родным это место. В тихих улицах (ротах) и посейчас держался особенный, петербургский уют, и стояли еще нетронутыми маленькие ампирные домики, каменные и деревянные, двухэтажные и трехэтажные, часто с мезонинами, с гипсовыми классическими масками или венками над окнами.
Не шумной была и 6-я рота, где находился только что выстроенный дом, в котором мы поселились. Из окон нашей квартиры в четвертом этаже видна была внизу крыша старого деревянного дома, окруженного высокими брандмауэрами, — самый первый мой петербургский пейзаж. Из других окон видны были дворы и бесконечные домовые трубы.
Через год мы переехали в соседнюю 7-ю роту, где и прожили целых семь лет. Улица была пролетарская, шумная, с извозчичьими дворами и трактирами. Но наш пятиэтажный кирпичный дом стоял в глубине двора, отступя от улицы, на которую выходил длинный фасад низенького старинного особнячка хозяина, выкрашенный в зеленый цвет, со ставнями и белыми ампирными украшениями над окнами. Во дворе был садик с высохшим фонтанчиком посередине и высокими, хотя и чахлыми, деревьями и качелями. Сбоку же садика высились черные штабеля дров и целая гора каких-то красных саней — розвальней. Эта неказистая, но ставшая мне милой петербургская «усадьба» была неоднократно мной изображаема и в летнем ее виде, и в уютном снежном уборе. Окрестности нашего жилища были мрачные, недалеко пролегал жуткий Обводный канал, а наша улица упиралась в Забалканский проспект, всегда грохочущий от ломовиков, полный суетливого люда, одна из самых безобразных и даже страшных улиц, настоящий Питер. На углу нашей 7-й роты и Измайловского проспекта стоял старинный верстовой столб в виде обелиска, который придавал особую ноту этому пейзажу и слабо, но утешал. В осеннюю липкую слякоть и унылый, на много дней зарядивший петербургский дождик, казалось, вылезали изо всех щелей петербургские кошмары и «мелкие бесы», и я спешил пройти скорее угнетавшие меня места, подняв воротник до ушей и проклиная гнилую питерскую погоду, лужи и мокроту, забиравшуюся всегда в калоши.
Я предпочитал с нашей 7-й роты попадать на просторы Измайловского проспекта, на который выходила наша улица с другого конца. Там стоял ряд одинаковых зеленовато-белых кубов — казарм измайловских солдат с палисадниками, один как другой, и белела громада Троицкого собора с колоннами и золотыми звездами на синих главах. Тут было менее людно, казенно-чинно, и веяло у же Санкт-Петербургом.
Иногда я проходил узким Тарасовым переулком от 1-й роты к Фонтанке по проходному двору дома Тарасова, и тут можно было переезжать на другую сторону Фонтанки на ялике, а зимой идти по протоптанной тропинке по льду. Это все были тоже знакомые по детству края . По проходному двору я ходил маленьким за руку с моей няней, а от тети из углового окна ее квартиры любил глядеть на Фонтанку, кишащую барками, посреди которых шмыгал маленький финляндский пароходик.
Все это было и теперь перед моими глазами. Когда мы нанимали нашу квартиру в 7-й роте, меня поразил вид из окон, выходивших на сторону, противоположную улице. Там был огромный пустырь с какими-то длинными непонятными погребами, обросшими высокой травой, а позади стояла глухая, дикого цвета стена, тоже черная, самая печальная и трагическая, какую можно себе представить, с пятнами сырости, облупленная и с одним лишь маленьким, подслеповатым оконцем. Пустынная стена притягивала меня к себе неудержимо. Я гадал — что притаилось з а этой стеной, где лишь изредка теплился тусклый огонек в единственном окошке? Невольно я все время думал о Достоевском — он снова стал теперь в Петербурге занимать мои мысли, и эта стена мне начинала казаться жилищем какого-то безвестного Макара Девушкина, в реальность которого я стал даже верить. Это становилось почти кошмаром. Но во мне победил художник. Я почувствовал неодолимую потребность эту страшную стену изобразить, и с величайшим волнением и пристально, с напряженным вниманием, со всеми ее трещинами и лишаями ее и запечатлел, уже любуясь ею.. . и она перестала меня угнетать. Я что-то преодолел, и эта пастель была первым моим настоящим творческим произведением. Меня и теперь удивляет, почему меня привлекала эта сторона Петербурга, а не его красота, которую я так любил с детства и продолжал любить уже сознательно; меня больше в ту пору пленяли эти далекие от «красивости» черты Петербурга.
Я продолжал рисовать «мой» Петербург для себя, и может быть, и естественно для моих настроений того времени, что мой вкус останавливался тогда на формах таких простых и даже суровых, лишенных всякой «красивости», как та стена. И все больше и больше меня влекло изображать графически сам по себе четкий и геометрический Петербург. Ничто не мешало мне сосредоточиваться в те свободные часы, когда я с жадностью торопился рисовать. Моя семейная жизнь с ее уютом давала мне полное равновесие и душевный покой Я не думал, конечно, ни о каких выставках, то, что я делал, было мое заветное, я рисовал для себя самого, да вначале я и не знал никого, кому бы хотелось показать, что я делаю. Первые петербургские рисунки я редко делал непосредственно с натуры — только когда рисовал из окна. На улицах же я делал небольшие наброски в маленький альбом или на кусочках бумаги в самых общих чертах. Записывал и краски и разрабатывал эти эскизы дома по памяти, но часто возвращался на те же места со своим рисунком, чтобы все проверить. Иногда же, упражняя память, старался на месте все запомнить и рисовал уже дома «от себя». В Петербурге я долгое время стеснялся рисовать на улицах и делал, точно контрабандой, мои поспешные зарисовки.